Прибой хотел немного успокоиться, все это было уже слишком, но Малиновке удавалось из раза в раз выводить его из себя, настолько, что он уже начинал забывать причину ссоры: была ли она стоящей, а не придуманной из воздуха, просто что бы было не так скучно? Он багровел от злости, в лапы била знакомая пульсация и покалывание, зубы точились друг о друга со скрипом. Воитель не слышит Малиновку: пока та рьяно старается ему что-то объяснить, он лишь нервно посмеивается, закатывает глаза и ощущает себя до краев наполненным гневом.
— Я думала, в твоей голове...
— Предки, какая же ты твердолобая.
— ...больше мозгов, чем у рыбок...
— Упрямая.
— ...которыми вы питаетесь.
— Невыносимая.
Голос Прибоя перекрикивал слова воительницы. Он бессовестно перебивал, говорил с ней одновременно, чувствуя, в какой бессильной и тупой ситуации находится: рядом с Малиновкой все казалось таким — бессмысленным. Она усмехалась, наверное, думая, что здесь самая умная, это бесило до состояния одного случайного касания оголенного нерва. Холод и надменность так красиво и естественно переплетались в ее выражении лица, что на одно слепое мгновение напряженные лапы, прежде желающие вверх дном перевернуть всю почву вокруг, стихают и останавливаются. Прибой смотрит на Малиновку прямо, немигающим взглядом, почти самого себя ненавидя за то, что воспаленная голова на одну долю секунды нашла нечто в ней: неказистой, глупой, вредной.
— Да что ты, — воитель оскаливается, — Еще недавно эти рыбки помогали вам отрастить брюхо, — тело начинает движение по кругу, не выпуская из его центра трехцветную, — Но кроличье дерьмо — ваше любимое лакомство с детства, ужасно по нему соскучились, видно.
Рычание, вибрацией отдающее в глотку, вдруг отлегло, когда кошка заговорила другие, совершенно иные слова, вкладывая в них настолько далекий и дикий смысл, откуда-то взявшийся подтекст, — видимо, настолько Малиновке желанный, — что Прибой в недоумении заткнулся. Выжидательно глянул на нее исподлобья, сощурил глаза, а после брезгливо сделал шаг назад. Верхняя губа слегка приподнялась, а в глазах блеснул смешок удивления и высокомерия.
— О, — прыснул воитель, насмешливо сощурившись и пошевелив усами, — Интересно получается. Я тут, значит, — он склоняет голову и беззастенчивым, наглым голодным взглядом сверлит воительницу, — О дружбе, о товариществе, о крепком плече рядом, на которое можно положиться. А ты, — Прибой меняет тембр голоса на елейно-медовый, опуская его ниже до хрипотцы, — Совсем не об этом. Неужели я запамятовал, и первый пункт Закона гласит об интрижках и свиданиях? Причем здесь кошки, Малиновка?
Прибой усмехался. Он практически шептал и не мог перестать в доводящем до смешного изумлении таращиться на воительницу. Воитель не думал сдерживать хохот в раскаленной груди, он хотел видеть чужую реакцию и узнать еще больше того, о чем она думает. То, что она успела надумать, пока обстоятельства были сильнее их желаний, или, по крайней мере, желаний Прибоя — доставить трехлапую в лагерь и поскорее отделаться от нее.
Это было настолько забавно, что злость куда-то исчезала. Она медленным потухающим огоньком еще обжигала горло, разъедала глаза струйками дыма, но было терпимо. Все остальное сказанное Прибой слушал в половину менее интенсивно, его внимание было приковано к этому леденящему взгляду, и он неверяще приподнимал брови все выше, округлял глаза, стоял, как вкопанный, и мог только тихо дышать. Ему ведь не послышалось — она и впрямь имела в виду «кошек» и «дружбу» как нечто с двойным дном?
— Да что у тебя в голове? — сквозь порывающийся смех произносит воитель. Он прочищает голос, качает головой, не переставая насмешливо улыбаться, и проходит мимо Ветряной. Хотел идти в сторону лагеря, здесь ему делать больше нечего, но приостановился у бока Малиновки. Прибой наклоняет голову ближе к ее уху, смотря исключительно прямо, и произносит вдруг холодно и презрительно, — Мерзость.
И, отбросив свернутый мох с дороги, решительно направился к главной поляне.
«Ты — мерзость».